на главную страницу

0268.78 Воскресение

    Вопрос о соотношении духовной и чувственной жизни, жизни животного, был существеннейшим в творчестве Толстого, и решается им в пользу духовной жизни. Ответ на  вопрос он нашел, или, лучше сказать, не нашел, в религии, что, может быть, и не удивительно само по себе, потому что религиозные учения приписывают себе, с одной стороны, духовность, и, с другой стороны - полагают, что   способны приписывать себе роль судьи чувственной жизни, и, в известном смысле они действительно являются организаторами чувственной жизни.
   Религиозные учения, независимо от того, как они сами себя называют, оказываются средством обуздания, перенаправления неуправляемой игры животных инстинктов, направляя их в определенное русло. В этом смысле религиозные учения являются необходимым компонентом организации общественной жизни и неотъемлемы от неё. Поэтому при всей общности религиозных учений они обладают одной характерной чертой - они являются функцией от потребностей организации общественной жизни - неважно, происходит это в рамах государства или общины. Всякое религиозное учение в качестве своего субъекта имеет постулируемую внешнюю, стоящую над человеческим существом силу, которая от него не зависит и которой он обязан подчиняться, чтобы не быть наказанным. И для того, чтобы такая постулируемая сила могла выступать для человека в качестве реальности, у человека должен быть выработан инстинкт "страха божия", который заключается в выработке у человека инстинкта веры в наказывающие его за его поседение силы, то есть веры в то, что на него действуют силы,  которые он может может умилостивить  только безусловным подчинением им . А вырабатывается этот инстинкт путём общественных наказаний, которые отождествляются с проявлением наказующей высшей силы. В этом состоит формула религиозного отношения и его ложь, которая подменяет естественные причинно - следственные, чувственно воспринимаемые связи якобы стоящими за ними сверхчувственными субъективными силами. Марксизм потому и называет религию опиумом для народа, что это так и есть, поскольку практическое объективное общественное отношение религией рассматривается как проявление действия сверхчувственной субъективной (божественной) силы, то есть обожествлением существующих объективных общественных отношений.

   Но, конечно, Толстой - это слишком большая величина, чтобы в этой лжи он мог увидеть истину.
    Началось богослужение. Богослужение состояло в том, что священник, одевшись в особенную, странную и очень неудобную парчовую одежду, вырезывал и раскладывал кусочки хлеба на блюдце и потом клал их в чашу с вином, произнося при этом различные имена и молитвы. Дьячок же между тем не переставая сначала читал, а потом пел попеременкам с хором из арестантов разные славянские, сами по себе мало понятные, а еще менее от быстрого чтения и пения понятные молитвы. Содержание молитв заключалось преимущественно в желании благоденствия государя императора и его семейства. Об этом произносились молитвы много раз, вместе с другими молитвами и отдельно, на коленях. Кроме того, было прочтено дьячком несколько стихов из Деяний апостолов таким странным, напряженным голосом, что ничего нельзя было понять, и священником очень внятно было прочтено место из Евангелия Марка, в котором сказано было, как Христос, воскресши, прежде чем улететь на небо и сесть по правую руку своего отца, явился сначала Марии Магдалине, из которой он изгнал семь бесов, и потом одиннадцати ученикам, и как велел им проповедовать Евангелие всей твари, причем объявил, что тот, кто не поверит, погибнет, кто же поверит и будет креститься, будет спасен и, кроме того, будет изгонять бесов, будет излечивать людей от болезни наложением на них рук, будет говорить новыми языками, будет брать змей, и если выпьет яд, то не умрет, а останется здоровым. Сущность богослужения состояла в том, что предполагалось, что вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах, превращаются в тело и кровь бога. Манипуляции эти состояли в том, что священник равномерно, несмотря на то, что этому мешал надетый на него парчовый мешок, поднимал обе руки кверху и держал их так, потом опускался на колени и целовал стол и то, что было на нем. Самое же главное действие было то, когда священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей. Предполагалось, что в это самое время из хлеба и вина делается тело и кровь, и потому это место богослужения было обставлено особенной торжественностью. – «Изрядно о пресвятей, пречистой и преблагословенней богородице», – громко закричал после этого священник из-за перегородки, и хор торжественно запел, что очень хорошо прославлять родившую Христа без нарушения девства девицу Марию, которая удостоена за это большей чести, чем какие-то херувимы, и большей славы, чем какие-то серафимы. После этого считалось, что превращение совершилось, и священник, сняв салфетку с блюдца, разрезал серединный кусочек начетверо и положил его сначала в вино, а потом в рот.
    Предполагалось, что он съел кусочек тела бога и выпил глоток его крови.
    После этого священник отдернул занавеску, отворил середине двери и, взяв в руки золоченую чашку, вышел с нею в середине двери и пригласил желающих тоже поесть тела и крови бога, находившихся в чашке.
    Желающих оказалось несколько детей.
    Предварительно опросив детей об их именах, священник, осторожно зачерпывая ложечкой из чашки, совал глубоко в рот каждому из детей поочередно по кусочку хлеба в вине, а дьячок тут же, отирая рты детям, веселым голосом пел песню о том, что дети едят тело бога и пьют его кровь.
    После этого священник унес чашку за перегородку и, допив там всю находившуюся в чашке кровь и съев все кусочки тела бога, старательно обсосав усы и вытерев рог и чашку, в самом веселом расположении духа, поскрипывая тонкими подошвами опойковых сапог, бодрыми шагами вышел из-за перегородки.
    Этим закончилось главное христианское богослужение. Но священник, желая утешить несчастных арестантов, прибавил к обычной службе еще особенную.
   Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с черным лицом и черными руками) того самого бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие слова:
    – «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший, к тебе притекающего, спасе Иисусе, помилуй мя, молитвами рождшия тя, всех, Иисусе, святых твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
    На этом он приостановился, перевел дух, перекрестился, поклонился в землю, и все сделали то же. Кланялся смотритель, надзиратели, арестанты, и наверху особенно часто забренчали кандалы.
    – «Ангелов творче и господи сил, – продолжал он, – Иисусе пречудный, ангелов удивление, Иисусе пресильный, прародителей избавление, Иисусе пресладкий, патриархов величание, Иисусе преславный, царей укрепление, Иисусе преблагий, пророков исполнение, Иисусе предивный, мучеников крепость, Иисусе претихий, монахов радосте, Иисусе премилостивый, пресвитеров сладость, Иисусе премилосердый, постников воздержание, Иисусе пресладостный, преподобных радование, Иисусе пречистый, девственных целомудрие, Иисусе предвечный, грешников спасение, Иисусе, сыне божий, помилуй мя», – добрался он, наконец, до остановки, все с большим и большим свистом повторяя слово «Иисусе», придержал рукою рясу на шелковой подкладке и, опустившись на одно колено, поклонился в землю, а хор запел последние слова: «Иисусе, сыне божий, помилуй мя», а арестанты падали и подымались, встряхивая волосами, остававшимися на половине головы, и гремя кандалами, натиравшими им худые ноги.
    Так продолжалось очень долго. Сначала шли похвалы, которые кончались словами: «помилуй мя», а потом шли новые похвалы, кончавшиеся словом:
    «аллилуйя». И арестанты крестились, кланялись, падали на землю. Сначала арестанты кланялись на каждом перерыве, но потом они стали уже кланяться через раз, а то и через два, и все были очень рады, когда все похвалы окончились и священник, облегченно вздохнув, закрыл книжечку и ушел за перегородку. Оставалось одно последнее действие, состоявшее в том, что священник взял с большого стола лежавший на нем золоченый крест с эмалевыми медальончиками на концах и вышел с ним на середину церкви. Сначала подошел к священнику и приложился к кресту смотритель, потом помощник, потом надзиратели, потом, напирая друг на друга и шепотом ругаясь, стали подходить арестанты. Священник, разговаривая с смотрителем, совал крест и свою руку в рот, а иногда в нос подходившим к нему арестантам, арестанты же старались поцеловать и крест и руку священника. Так кончилось христианское богослужение, совершаемое для утешения и назидания заблудших братьев.


   Абсолютизированная духовность, то есть духовность, поднимающаяся на высшие свои ступени, с необходимостью приводит к отрицанию чувственной жизни и уничтожению субъекта - носителя духовности. Ярчайшим примером этого является судьба Отто Вейнингера, написавшего "Пол и характер". Ни у кого вы не встретите такого уровня высшего интеллектуального зрения, и в то же самое время мы видим, что высшее интеллектуальное зрение всюду, где оно исходит из своих собственных позиций, из отношения к себе как наивысшей ценности, с необходимостью, в соответствии с логикой своего развития приводит к полному обесцениванию и отрицанию чувственности и тем самым - жизни. Самоубийство Вейнингера в 23 года - логический исход его интеллектуализма, оторвавшегся от чувственности.
   Подобного же рода каток высшей духовной деятельности не мог не пройтись и по Толстому, но он, конечно, не был в положении Вейнингера, который оказался один на один со своим интеллектуализмом. Толстой в полной мере познакомился с чувственной стороной жизни:
    Тогда он был честный, самоотверженный юноша, готовый отдать себя на всякое доброе дело, – теперь он был развращенный, утонченный эгоист, любящий только свое наслаждение. Тогда мир божий представлялся ему тайной, которую он радостно и восторженно старался разгадывать, – теперь все в этой жизни было просто и ясно и определялось теми условиями жизни, в которых он находился. Тогда нужно и важно было общение с природой и с прежде него жившими, мыслящими и чувствовавшими людьми (философия, поэзия), – теперь нужны и важны были человеческие учреждения и общение с товарищами. Тогда женщина представлялась таинственным и прелестным, именно этой таинственностью прелестным существом, – теперь значение женщины, всякой женщины, кроме своих семейных и жен друзей, было очень определенное: женщина была одним из лучших орудий испытанного уже наслаждения. Тогда не нужно было денег и можно было не взять и третьей части того, что давала мать, можно было отказаться от имения отца и отдать его крестьянам, – теперь же недоставало тех тысячи пятисот рублей в месяц, которые давала мать, и с ней бывали уже неприятные разговоры из-за денег. Тогда своим настоящим я он считал свое духовное существо, – теперь он считал собою свое здоровое, бодрое, животное я.
    И вся эта страшная перемена совершилась с ним только оттого, что он перестал верить себе, а стал верить другим. Перестал же он верить себе, а стал верить другим потому, что жить, веря себе, было слишком трудно: веря себе, всякий вопрос надо решать всегда не в пользу своего животного я, ищущего легких радостей, а почти всегда против него; веря же другим, решать нечего было, все уже было решено и решено было всегда против духовного и в пользу животного я. Мало того, веря себе, он всегда подвергался осуждению людей, – веря другим, он получал одобрение людей, окружающих его.
    Так, когда Нехлюдов думал, читал, говорил о боге, о правде, о богатстве, о бедности, – все окружающие его считали это неуместным и отчасти смешным, и мать и тетка его с добродушной иронией называли его notre cher philosophe;5когда же он читал романы, рассказывал скабрезные анекдоты, ездил во французский театр на смешные водевили и весело пересказывал их, – все хвалили и поощряли его. Когда он считал нужным умерять свои потребности и носил старую шинель и не пил вина, все считали это странностью и какой-то хвастливой оригинальностью, когда же он тратил большие деньги на охоту или на устройство необыкновенного роскошного кабинета, то все хвалили его вкус и дарили ему дорогие вещи.
    Когда он был девственником и хотел остаться таким до женитьбы, то родные его боялись за его здоровье, и даже мать не огорчилась, а скорее обрадовалась, когда узнала, что он стал настоящим мужчиной и отбил какую-то французскую даму у своего товарища. Про эпизод же с Катюшей, что он мог подумать жениться на ней, княгиня-мать не могла подумать без ужаса.
    Точно так же, когда Нехлюдов, достигнув совершеннолетия, отдал то небольшое имение, которое он наследовал от отца, крестьянам, потому что считал несправедливым владенье землею, – этот поступок его привел в ужас его мать и родных и был постоянным предметом укора и насмешки над ним всех его родственников. Ему не переставая рассказывали о том, что крестьяне, получившие землю, не только не разбогатели, но обеднели, заведя у себя три кабака и совершенно перестав работать. Когда же Нехлюдов, поступив в гвардию, с своими высокопоставленными товарищами прожил и проиграл столько, что Елена Ивановна должна была взять деньги из капитала, она почти не огорчилась, считая, что это естественно и даже хорошо, когда эта оспа прививается в молодости и в хорошем обществе.
    Сначала Нехлюдов боролся, но бороться было слишком трудно, потому что все то, что он, веря себе, считал хорошим, считалось дурным другими, и, наоборот, все, что, веря себе, он считал дурным, считалось хорошим всеми окружающими его. И кончилось тем, что Нехлюдов сдался, перестал верить себе и поверил другим, И в первое время это отречение от себя было неприятно, но продолжалось это неприятное чувство очень недолго, и очень скоро Нехлюдов, в это же время начав курить и пить вино, перестал испытывать это неприятное чувство и даже почувствовал большое облегчение.
    И Нехлюдов, с страстностью своей натуры, весь отдался этой новой, одобряющейся всеми его окружающими жизни и совершенно заглушил в себе тот голос, который требовал чего-то другого. Началось это после переезда в Петербург и завершилось поступлением в военную службу.
    Военная служба вообще развращает людей, ставя поступающих в нее в условия совершенной праздности, то есть отсутствия разумного и полезного труда, и освобождая их от общих человеческих обязанностей, взамен которых выставляет только условную честь полка, мундира, знамени и, с одной стороны, безграничную власть над другими людьми, а с другой – рабскую покорность высшим себя начальникам.
    Но когда к этому развращению вообще военной службы, с своей честью мундира, знамени, своим разрешением насилия и убийства, присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией, как это происходит в среде избранных гвардейских полков, в которых служат только богатые и знатные офицеры, то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма. И в таком сумасшествии эгоизма находился Нехлюдов с тех пор, как он поступил в военную службу и стал жить так, как жили его товарищи.
    Дела не было никакого, кроме того, чтобы в прекрасно сшитом и вычищенном не самим, а другими людьми мундире, в каске, с оружием, которое тоже и сделано, и вычищено, и подано другими людьми, ездить верхом на прекрасной, тоже другими воспитанной, и выезженной, и выкормленной лошади на ученье или смотр с такими же людьми, и скакать, и махать шашками, стрелять и учить этому других людей. Другого занятия не было, и самые высокопоставленные люди, молодые, старики, царь и его приближенные не только одобряли это занятие, но хвалили, благодарили за это. После же этих занятий считалось хорошим и важным, швыряя невидимо откуда-то получаемые деньги, сходиться есть, в особенности пить, в офицерских клубах или в самых дорогих трактирах; потом театры, балы, женщины, и потом опять езда на лошадях, маханье саблями, скаканье и опять швырянье денег и вино, карты, женщины.
    В особенности развращающе действует на военных такая жизнь потому, что если невоенный человек ведет такую жизнь, он в глубине души не может не стыдиться такой жизни. Военные же люди считают, что это так должно быть, хвалятся, гордятся такою жизнью, особенно в военное время, как это было с Нехлюдовым, поступившим в военную службу после объявления войны Турции. «Мы готовы жертвовать жизнью на войне, и потому такая беззаботная, веселая жизнь не только простительна, но и необходима для нас. Мы и ведем ее».
    Так смутно думал Нехлюдов в этот период своей жизни; чувствовал же он во все это время восторг освобождения от всех нравственных преград, которые он ставил себе прежде, и не переставая находился в хроническом состоянии сумасшествия эгоизма.


   

  

 Миниатюры ×
51 Я его всё равно люблю 51
52 Здравствуй, Новый год 52
53 О серийных снах 53
54 Жизнь на потом... 54
55 Весы выгоды 55
56 Кнопка 56
57 Чувство спины 57
58 Цена человеческой жизни 58
59 Национальные особенности 59
60 Обыкновенное дело 60
61 О культуре 61
62 Заглядывая в бездну... 62
63 Перекодировка 63
64 Другой мир 64
65 Байки 65
66 Кем дурак был... 66
67 Туда, сюда... 67
68 Будни бизнеса 68
69 Вода 69
70 О естественной природе человека 70
71 О сущности любви 71
72 Сексуальность и идеальное 72
73 О любви к себе 73
74 Иосиф 74
75 Наши корни 75
76 Книги 76
77 Рассеянность и бессознательное 77
78 Воскресение 78
79 Из "Крейцеровой сонаты" 79
80 Наш общий друг 80
81 Палач 81
82 Короткие миниатюры 82
83 "Ты была убедительна" 83
84 Ординарность 84
85 О предзнаменованиях 85
86 "Враг человечества" 86
87 Друг любимой женщины 87
88 "Петр Великий" 88
89 Тоска 89
90 Развлечения 90
91 Досада 91
92 Приятное воспоминание 92
93 Расстояние 93
94 Дёгкое дыхание 94
95 Биологическое и физическое в человеке 95
96 Природное существо 96
97 Шшакальство 97
98 "У тебя отсутствует..." 98
99 Лапсердаковый дух 99
100 Пошлость 100
×