на главную страницу
визитка
темы

013.100 Самообман

    Существуют такие мгновения, когда какое-то событие вдруг освещается ярким светом, и к тебе приходит понимание его значения. И тогда множество других событий, которые прежде были непонятными, выстраиваются в стройную картину, которая прежде представляла собой набор непонятных мазков.

I. Яркий свет

   Это ощущение яркого света, вдруг освещающего жизнь, превосходно описано Л.Н. Толстым в "Анне Карениной".

   О чем он может с таким жаром рассказывать другому? – думала она, глядя на двух пешеходов. – Разве можно другому рассказывать то, что чувствуешь? Я хотела рассказывать Долли, и хорошо, что не рассказала. Как бы она рада была моему несчастью! Она бы скрыла это; но главное чувство было бы радость о том, что я наказана за те удовольствия, в которых она завидовала мне. Кити, та еще бы более была рада. Как я ее всю вижу насквозь! Она знает, что я больше, чем обыкновенно, любезна была к ее мужу. И она ревнует и ненавидит меня. И презирает еще. В ее глазах я безнравственная женщина. Если б я была безнравственная женщина, я бы могла влюбить в себя ее мужа… если бы хотела. Да я и хотела. Вот этот доволен собой, – подумала она о толстом, румяном господине, проехавшем навстречу, принявшем ее за знакомую и приподнявшем лоснящуюся шляпу над лысою лоснящеюся головой и потом убедившемся, что он ошибся. – Он думал, что он меня знает. А он знает меня так же мало, как кто бы то ни было на свете знает меня. Я сама не знаю. Я знаю свои аппетиты, как говорят французы. Вот им хочется этого грязного мороженого. Это они знают наверное, – думала она, глядя на двух мальчиков, остановивших мороженщика, который снимал с головы кадку и утирал концом полотенца потное лицо. – Всем нам хочется сладкого, вкусного. Нет конфет, то грязного мороженого. И Кити так же: – не Вронский, то Левин. И она завидует мне. И ненавидит меня. И все мы ненавидим друг друга. Я Кити, Кити меня. Вот это правда.

   «А, если так, то я знаю, что мне делать, – сказала она, и, чувствуя поднимающийся в себе неопределенный гнев и потребность мести, она взбежала наверх. – Я сама поеду к нему. Прежде чем навсегда уехать, я скажу ему все. Никогда никого не ненавидела так, как этого человека!» – думала она. Увидав его шляпу на вешалке, она содрогнулась от отвращения. Она не соображала того, что его телеграмма была ответ на ее телеграмму и что он не получал еще ее записки. Она представляла его себе теперь спокойно разговаривающим с матерью и с Сорокиной и радующимся ее страданиям. «Да, надобно ехать скорее», – сказала она себе, еще не зная, куда ехать. Ей хотелось поскорее уйти от тех чувств, которые она испытывала в этом ужасном доме. Прислуга, стены, вещи в этом доме – все вызывало в ней отвращение и злобу и давило ее какою то тяжестью.

    И провожавшая ее с вещами Аннушка, и Петр, клавший вещи в коляску, и кучер, очевидно недовольный, – все были противны ей и раздражали ее своими словами и движениями.

    «Вот она опять! Опять я понимаю все», – сказала себе Анна, как только коляска тронулась и, покачиваясь, загремела по мелкой мостовой, и опять одно за другим стали сменяться впечатления.
   «Да, о чем я последнем так хорошо думала? – старалась вспомнить она. – Тютькин, coiffer? Нет, не то. Да, про то, что говорит Яшвин: – борьба за существование и ненависть – одно, что связывает людей. Нет, вы напрасно едете, – мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. – И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете». Кинув взгляд в ту сторону, куда оборачивался Петр, она увидала полумертвопьяного фабричного с качающеюся головой, которого вез куда то городовой. «Вот этот – скорее, – подумала она. – Мы с графом Вронским также не нашли этого удовольствия, хотя и много ожидали от него». И Анна обратила теперь в первый раз тот яркий свет, при котором она видела все, на свои отношения с ним, о которых прежде она избегала думать. «Чего он искал во мне? Любви не столько, сколько удовлетворения тщеславия». Она вспоминала его слова, выражение лица его, напоминающее покорную легавую собаку, в первое время их связи. И все теперь подтверждало это. «Да, в нем было торжество тщеславного успеха. Разумеется, была и любовь, но большая доля была гордость успеха. Он хвастался мной. Теперь это прошло. Гордиться нечем. Не гордиться, а стыдиться. Он взял от меня все, что мог, и теперь я не нужна ему. Он тяготится мною и старается не быть в отношении меня бесчестным. Он проговорился вчера – он хочет развода и женитьбы, чтобы сжечь свои корабли. Он любит меня – но как? The zest is gone. Этот хочет всех удивить и очень доволен собой, – подумала она, глядя на румяного приказчика, ехавшего на манежной лошади. – Да, того вкуса уж нет для него во мне. Если я уеду от него, он в глубине души будет рад».
   Это было не предположение, – она ясно видела это в том пронзительном свете, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений.
   «Моя любовь все делается страстнее и себялюбивее, а его все гаснет и гаснет, и вот отчего мы расходимся, – продолжала она думать. – И помочь этому нельзя. У меня все в нем одном, и я требую, чтоб он весь больше и больше отдавался мне. А он все больше и больше хочет уйти от меня. Мы именно шли навстречу до связи, а потом неудержимо расходимся в разные стороны. И изменить этого нельзя. Он говорит мне, что я бессмысленно ревнива, и я сама говорила себе, что я бессмысленно ревнива; но это неправда. Я не ревнива, а я недовольна. Но… – Она открыла рот и переместилась в коляске от волнения, возбужденного в ней пришедшею ей вдруг мыслью. – Если б я могла быть чем нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; но я не могу и не хочу быть ничем другим. И я этим желанием возбуждаю в нем отвращение, а он во мне злобу, и это не может быть иначе. Разве я не знаю, что он не стал бы обманывать меня, что он не имеет видов на Сорокину, что он не влюблен в Кити, что он не изменит мне? Я все это знаю, но мне от этого не легче. Если он, не любя меня, из долга будет добр, нежен ко мне, а того не будет, чего я хочу, – да это хуже в тысячу раз даже, чем злоба! Это – ад! А это то и есть. Он уж давно не любит меня. А где кончается любовь, там начинается ненависть. Этих улиц я совсем не знаю. Горы какие то, и все дома, дома… И в домах все люди, люди… Сколько их, конца нет, и все ненавидят друг друга. Ну, пусть я придумаю себе то, чего я хочу, чтобы быть счастливой. Ну? Я получаю развод, Алексей Александрович отдает мне Сережу, и я выхожу замуж за Вронского». Вспомнив об Алексее Александровиче, она тотчас с необыкновенною живостью представила себе его, как живого, пред собой, с его кроткими, безжизненными, потухшими глазами, синими жилами на белых руках, интонациями и треском пальцев, и, вспомнив то чувство, которое было между ними и которое тоже называлось любовью, вздрогнула от отвращения. «Ну, я получу развод и буду женой Вронского. Что же, Кити перестанет так смотреть на меня, как она смотрела нынче? Нет. Сережа перестанет спрашивать или думать о моих двух мужьях? А между мною и Вронским какое же я придумаю новое чувство? Возможно ли какое нибудь не счастье уже, а только не мученье? Нет и нет! – ответила она себе теперь без малейшего колебания. – Невозможно! Мы жизнью расходимся, и я делаю его несчастье, он мое, и переделать ни его, ни меня нельзя. Все попытки были сделаны, винт свинтился. Да, нищая с ребенком. Она думает, что жалко ее. Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других? Гимназисты идут, смеются. Сережа? – вспомнила она. – Я тоже думала, что любила его, и умилялась над своею нежностью. А жила же я без него, променяла же его на другую любовь и не жаловалась на этот промен, пока удовлетворялась той любовью». И она с отвращением вспомнила про то, что называла той любовью. И ясность, с которою она видела теперь свою и всех людей жизнь, радовала ее. «Так и я, и Петр, и кучер Федор, и этот купец, и все те люди, которые живут там по Волге, куда приглашают эти объявления, и везде, и всегда», – думала она

   Направляясь между толпой в залу первого класса, она понемногу припоминала все подробности своего положения и те решения, между которыми она колебалась. И опять то надежда, то отчаяние по старым наболевшим местам стали растравлять раны ее измученного, страшно трепетавшего сердца. Сидя на звездообразном диване в ожидании поезда, она, с отвращением глядя на входивших и выходивших (все они были противны ей), думала то о том, как она приедет на станцию, напишет ему записку и чтó она напишет ему, то о том, как он теперь жалуется матери (не понимая ее страданий) на свое положение, и как она войдет в комнату, и чтó она скажет ему. То она думала о том, как жизнь могла бы быть еще счастлива, и как мучительно она любит и ненавидит его, и как страшно бьется ее сердце.

    Раздался звонок, прошли какие то молодые мужчины, уродливые, наглые и торопливые и вместе внимательные к тому впечатлению, которое они производили; прошел и Петр через залу в своей ливрее и штиблетах, с тупым животным лицом, и подошел к ней, чтобы проводить ее до вагона. Шумные мужчины затихли, когда она проходила мимо их по платформе, и один что то шепнул об ней другому, разумеется что нибудь гадкое. Она поднялась на высокую ступеньку и села одна в купе на пружинный испачканный, когда то белый диван. Мешок, вздрогнув на пружинах, улегся. Петр с дурацкой улыбкой приподнял у окна в знак прощания свою шляпу с галуном, наглый кондуктор захлопнул дверь и щеколду. Дама, уродливая, с турнюром (Анна мысленно раздела эту женщину и ужаснулась на ее безобразие), и девочка ненатурально смеясь, пробежали внизу.
   – У Катерины Андреевны, все у нее, ma tante! – прокричала девочка.
   «Девочка – и та изуродована и кривляется», – подумала Анна. Чтобы не видать никого, она быстро встала и села к противоположному окну в пустом вагоне. Испачканный уродливый мужик в фуражке, из под которой торчали спутанные волосы, прошел мимо этого окна, нагибаясь к колесам вагона. «Что то знакомое в этом безобразном мужике», – подумала Анна. И, вспомнив свой сон, она, дрожа от страха, отошла к противоположной двери.

   «Да, на чем я остановилась? На том, что я не могу придумать положения, в котором жизнь не была бы мученьем, что все мы созданы затем, чтобы мучаться, и что мы все знаем это и все придумываем средства, как бы обмануть себя. А когда видишь правду, что же делать?» – На то дан человеку разум, чтобы избавиться оттого, что его беспокоит, – сказала по французски дама, очевидно довольная своею фразой и гримасничая языком.
   Эти слова как будто ответили на мысль Анны.
   «Избавиться от того, что беспокоит», – повторяла Анна. И, взглянув на краснощекого мужа и худую жену, она поняла, что болезненная жена считает себя непонятою женщиной и муж обманывает ее и поддерживает в ней это мнение о себе. Анна как будто видела их историю и все закоулки их души, перенеся свет на них. Но интересного тут ничего не было, и она продолжала свою мысль.
   «Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться; стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть больше не на что, когда гадко смотреть на все это? Но как? Зачем этот кондуктор пробежал по жердочке, зачем они кричат, эти молодые люди в том вагоне? Зачем они говорят, зачем они смеются? Все неправда, все ложь, все обман, все зло!..»
   
   Когда поезд подошел к станции, Анна вышла в толпе других пассажиров и, как от прокаженных, сторонясь от них, остановилась на платформе, стараясь вспомнить, зачем она сюда приехала и что намерена была делать. Все, что ей казалось возможно прежде, теперь так трудно было сообразить, особенно в шумящей толпе всех этих безобразных людей, не оставлявших ее в покое.

    Она распечатала, и сердце ее сжалось еще прежде, чем она прочла.
   «Очень жалею, что записка не застала меня. Я буду в десять часов», – небрежным почерком писал Вронский.
   «Так! Я этого ждала!» – сказала она себе с злою усмешкой.
   – Хорошо, так поезжай домой, – тихо проговорила она, обращаясь к Михайле. Она говорила тихо, потому что быстрота биения сердца мешала ей дышать. «Нет, я не дам тебе мучать себя», – подумала она, обращаясь с угрозой не к нему, не к самой себе, а к тому, кто заставлял ее мучаться, и пошла по платформе мимо станции.

   И вдруг, вспомнив о раздавленном человеке в день ее первой встречи с Вронским, она поняла, что ей надо делать. Быстрым, легким шагом спустившись по ступенькам, которые шли от водокачки к рельсам, она остановилась подле вплоть мимо ее проходящего поезда. Она смотрела на низ вагонов, на винты и цепи и на высокие чугунные колеса медленно катившегося первого вагона и глазомером старалась определить середину между передними и задними колесами и ту минуту, когда середина эта будет против нее.
   «Туда! – говорила она себе, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, – туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя».
   Она хотела упасть под поравнявшийся с ней серединою первый вагон. Но красный мешочек, который она стала снимать с руки, задержал ее, и было уже поздно: – середина миновала ее. Надо было ждать следующего вагона. Чувство, подобное тому, которое она испытывала, когда, купаясь, готовилась войти в воду, охватило ее, и она перекрестилась. Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее все, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее светлыми прошедшими радостями. Но она не спускала глаз с колес подходящего второго вагона. И ровно в ту минуту, как середина между колесами поравнялась с нею, она откинула красный мешочек и, вжав в плечи голову, упала под вагон на руки и легким движением, как бы готовясь тотчас же встать, опустилась на колена. И в то же мгновение она ужаснулась тому, что делала. «Где я? Что я делаю? Зачем?» Она хотела подняться, откинуться; но что то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину. «Господи, прости мне все!» – проговорила она, чувствуя невозможность борьбы. Мужичок, приговаривая что то, работал над железом. И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла.

II. Самообман

-1-

    Какие-то события, представляющиеся странными, не вписывающимися в реальность, однажды, в какое-то мгновение неожиданно раскрывают перед нами своё значение. И тогда они собирают вокруг себя множество других событий, также прежде казавшихся странными, выскакивающими из реальности, и вдруг оказывается, что за ними всё-таки стояла реальность, правда, реальность по большей части фантастическая, "самообманная"
   Конец рабочего дня знаменует собой как бы освобождение, когда непроизвольно люди расслабляются, и могут высказывать то, что в них, "и не играть словами". Вот такие минуты выпадают, когда мы идём от отдела до проходной. Очутившись на проходной, мы уже каждый сам по себе, уже отделились друг от друга, уже погрузились в собственную частную жизнь и частные заботы. Но пока мы идём по аллее под роскошными деревьями и среди голубых елей, среди таких же освободившихся, идущих небольшими группами, мы представляем собой как бы одно, словно бы один организм.
   Это происходит незаметно, словно само собой: рабочий день заканчивается, и формируются постоянные пары, тройки и т.д. людей, которые привычно проходят свой путь до проходной, так что это превращается в своеобразный ритуал, необходимость, и когда он нарушается, то люди испытывают неловкость, словно им чего-то не хватает, чувство неудобства и досады.
   И вот в эти минуты люди обычно высказывают то, что глубоко внутри них, что составляют существо их жизни.
    Наша постоянная тройка - Я, Николай Михайлович и Рина. Мы идём, перебрасываемся незначащими фразами, и вдруг Рина незначащим и в то же самое недовольным тоном говорит: "Свои не обращают на меня внимания." -"А чужие?"- говорит Николай Михайлович. "Чужие обращают. А свои - нет"- говорит Рина, и в её голосе чувствуется досада. Мой инстинкт говорит мне, что её слова - камень в мой огород. Я словно взглянул на себя со стороны и со стороны всё действительно выглядит так, что я не обращаю на неё внимания. Но для этого, конечно, есть свои основания.
   Я злился.
   Существуют моменты, когда ты словно отрываешься от земли и оказываешься в полёте. И когда этот полет прерывается, да еще на взлёте, чего же еще можно ожидать от человека, кроме возмущения и злости.
    Я чувствовал к себе сексуальное отношение Рины, но я не имел в то время даже представления о том, что Рина к самой себе относится как к лошади, на которую она накинула удила и которой позволяет пастись лишь в определенных лугах и в определенной мере.
    В какой-то, наверное, не слишком разумный день я решил начать ухаживать за Риной. Разумеется, для того, чтобы это произошло, должно было определенное количество воды истечь.
     А началось истечение воды  необычно. Как-то в лаборатории кончились ножовочные полотна, и Рина достала их и принесла. Я взял их из её рук, положил на стол, для чего мне потребовалось повернуться к ней спиной, и затем неожиданно для самого себя развернулся и поцеловал её. От чувств. От восторга. Как кажется, единственно от того, что получил полотна. Рина потом говорила: "Я была смущена и пыталась объяснить твой поступок, его значение. И пришла к выводу, что это был поцелуй благодарности". Но если заглянуть поглубже, то то, что Рина принесла полотна, показало, какая она необыкновенная, замечательная, исключительная, чудесная женщина, и эти нахлынувшие чувства  относились не к полотнам, а к Рине. И вот я подумал: да, чувства должны проявляться, становиться реальностью, а не рефлексией. Начал рефлексировать - и убил чувства, и ничего уже не сделаешь. Но всё это тоже неправда. А то, что было в реальности - это взаимное сексуальное влечение и моя естественная реакция на него. Вот что было в действительности.
      Ну, не знаю, м.б., в процессе моих "ухаживаний" просто минутка  у неё вышла такая, но однажды "это", то есть сексуальное отношение ко мне, проявилось у неё совершенно откровенно, но, я бы сказал, неосознанно, или она хотела, чтобы это было воспринято мной как неосознанное движение. Ситуация была та же,  что с ножовочными полотнами. Но тут с моей стороны была допущена глупость, связанная с тем, что я перескочил через  промежуточные фазы, осознал это её движение, вместо того, чтобы ответить на него естественной реакцией. И вот в это-то мгновение осознания я и оторвался от земли и полетел. А она мгновенно   заставила меня приземлиться.  То есть не то что заставила приземлиться, а буквально сбила меня на взлёте.
   Я думаю, где же случилась та точка, которая изменила наши отношения;  отношения, когда человек для другого человека является целью. Рина из тех женщин, кто однажды, из-за какой-то на взгляд незначащей мелочи вдруг положит конец отношениям, и это уже действительно конец, с этим уже ничего не поделаешь, и с этим она и сама уже ничего не сможет поделать, даже если бы и захотела. И вот я и подумал, где, какая такая точка случилась, которая вызвала в ней изменение отношения ко мне. Потому что для того, чтобы так безапелляционно сбить меня, у неё уже всё должно было быть "решено и подписано", поставлены границы и пределы для моих притязаний.  Ну, да, я мог бы сказать, что никакого такого особенного отношения, может быть, и не было вовсе, если бы не   случай.  На день машиностроителя мы в отделе, как водится, гуляли, и народ поднабрался. Поднабралась и Рина. О себе она говорила, что "я (то есть она) пью, мне всё мало", что де её алкоголь не берет, и по ней невозможно определить, пьяна она или нет. Но думать и утверждать о себе можно что угодно. Но я видел, что лицо её забронзовело, стало неподвижно-натянутым, словом, видно, что человек не здесь, а где-то плывёт.
   К слову, Рина вообще любительница компаний и заводила; она последнего буку вытаскивала из его уголка и заставляла выделывать кренделя. Она была то, что называется, душа отделовских застолий.
   Ну, а я из тех, кто, как как-то определила Сима, стремится быть оригинальным и ему это удаётся. То есть я из тех, кто всё делает наоборот. Поскольку принято пить, я, разумеется, не пью и не выношу пьяных. И в особенности не выношу пьяных женщин. И вот мы с Риной танцуем, а у пьяной что на уме, то и на языке, и Рина говорит мне: "Мне нравится, что ты всех моих ухажёров разогнал". В своё время я уже слышал эти слова, от другой женщины по поводу другого мужчины. Рина это сказала, и я почувствовал в них ложь, обычную женскую прелюдию известных отношений. Рина добавила: "Когда закончится, проводи меня через проходную, я сегодня не в кондиции". Всё это была пошлость, и я понял, что меня приглашают вступить на её почву. Но ходить по этой почве я не умел и она меня не прельщала. И эта пьяная, набравшаяся женщина вызывала во мне чувство брезгливости. А так как я человек слабый, безвольный, не способный сопротивляться самому себе, то я и не смог заставить себя проводить её как раз из-за "мерзкого её вида". Вот тут-то, в этой точке, я думаю, всё и произошло. Рина со всей отчётливостью поняла, что я "не её мужчина", а, пожалуй, что и не мужчина вовсе. Но докладывать мне она об этом не стала.  

   Рина заставила  меня приземлиться вовсе не в связи с моим сексуальным отношением к ней,  а в связи с тем, что не оно было главным в моём отношении к ней, а главное было то, что я хотел изменить и свою и её жизнь, и, само собой разумеется, на мой собственный лад. Но у неё о ладе были  свои представления, не совпадающие с моими, и поэтому получилось так, что она остановилась на том, что есть, на тех  отношениях, которые были. И в самом этом  сексуальном отношении моём к ней её, мне кажется интересовало не оно само по себе, а его сублимированная форма выражения, то есть те отношения, которые строились на "не допуске к телу". Для Рины вся прелесть наших отношений заключалась в восприятии ею моего восторга перед нею, в моём сексуальном "не дотрагивании". То есть ощущение ею всего этого моего стремления к ней и моей неудовлетворенности существующими отношениями и было всё, что питало Рину. У меня такое ощущение, что присутствует во всём этом какая-то своего рода мстительность, мстительное удовлетворение стервы. 
     Мне бы, конечно, еще раньше следовало понять насчет удил, которые были на ней, убеждал я себя. Дело в том, что однажды Рина рассказала мне историю, которая, по её словам, произвела на неё необыкновенное впечатление. Случилась эта история "в пору ранней её молодости", когда она "летела", то есть была влюблена в одного молодого человека. А тут молодого человека должны были забрать в армию, и молодой человек в связи с этим обстоятельством заявил ей, что она должна с ним переспать. "И я тогда подумала: как же так, любовь - и вдруг это". То есть между тем чувством, которое было у неё к её молодому человеку, и тем, что однажды он на неё залезет, подергается на ней и слезет, всё же между этими двумя вещами есть некоторая разница. Заявление молодого человека вызвало у Рины шок. 
   Есть  разница между этими двумя вещами: "люблю" и "хочу". Это всё-таки противоположности, потому что "люблю" - это  "для" (другого), а "хочу"- "от" другого. Так что эти две вещи принадлежат разным системами и удовлетворяют разные потребности. "Хочу" - это нижний этаж, "люблю"- верхний.
    Само собой разумеется, молодой человек оскорбился, потому что ведь Рина отказалась "предоставить доказательство её любви к нему".  И "он пошёл с другой", разумеется, с подругой, и, конечно, та ему "не отказала". Так Рина узнала, что такое любовь. 
    Из этой истории она сделала выводы.  Она уничтожила всех своих подруг. Её друзья были среди мужчин, потому что мужчина ведь не может предать в этом  деле. Но мужчины оставались друзьями; она больше не способна была их любить, "как любила тогда". И в течение всей её жизни её преследует один и тот же сон: она убегает, прячется от бесконечно преследующих её мужчин, одетых в превосходные костюмы, но не имеющих головы
    Она поддерживала и меня и себя в состоянии возбуждения, но "до определенной степени". И вся моя неудовлетворенность выливалась в необузданное восхищении ею. И это тем более, что, восхищался ею не я один. Рина возмущалась: "Стоит посмотреть на мужчину "вот так", и он начинает приставать: ведь ты же меня любишь." Но я восхищался ею своеобразно, я восхищался ею "как человеком", что ли, и это моё восхищение ею "как человеком" я переносил на моё отношение к ней как к женщине. Но я заметил, что это совершенно безнадёжное дело. Потому что если у тебя есть отношение к женщине как к женщине, то оно есть, и в этом отношении не существует дистанции, не существует стыда. Это отношение естественно. А вот попробуйте от восторга перед человеком перейти к отношению к женщине! Для этого нужна уже особенная философия.  
    И вот в то мгновение её сексуального отношения ко мне, когда я, видимо,  решил, что она - "моя", и что я хочу   жить одной с нею жизнью,  Рина решительно затормозилась всеми своими четырьмя копытами, потому что ничего из того, что хотел и фантазировал я, ничего этого ей не было нужно.
    Поэтому я злился. Но, как потом она говорила, в пределах нормы, потому что я и должен был злиться в силу сложившихся обстоятельствах, и она всё понимала. 
   Но человек разумен ровно в тех пределах, в каких разум видится полезным его инстинктам. Там, где заканчивается его полезность, там заканчивается и его разумность. И поэтому у Рины и вырвалось это "Свои не обращают на меня внимания". Она хотела возврата к прежним отношениями. По правде сказать, я и попытался это сделать. Вернее, мы попытались это сделать. Но всё это было уже не то. И я это чувствовал, и она. Всё стало механистично, живого чувства больше не было. Осталось, прошлое, память, которые были живы. Настоящего больше не было.

   23.07.08 г.