на главную страницу
визитка
темы

0.31.11. Школа дурака. Глава пятая.

5.4. Отражение самодержавия в психологии масс
по материалам В. Кожинова 

   Вернадский о необходимости формировании самосознания народа:
   В 1927 году В. И. Вернадский в одном из своих публичных выступлений заявил, что никак нельзя "оставлять без внимания то жизненное значение, которое имеет сейчас для нашей страны и для нашего народа выявление научной мысли и творческой научной работы, проникавшей их (страны и народа. - В. К.) прошлые поколения, их былое (стоит отметить, что для 1927 года это было поистине смелое высказывание, поскольку господствовали понятия о "проклятом прошлом" России. - В. К.). Это выявление, возможно более полное и глубокое, широкий охват этим знанием всего народа имеет первостепенное значение для народного самосознания" .  "осознанность народом своего бытия", то есть всей своей истории в целом - это насущнейшая цель.
   Об отсутствии способности к самосознанию:
   "Мне кажется, что... история нашего народа представляет удивительные черты, как будто в такой степени небывалые (то есть, по его мнению, не имеющие места в какой-либо другой стране, кроме России. - В. К.). Совершался и совершается огромный духовный рост, духовное творчество, не видные и не осознаваемые ни современниками, ни долгими поколениями спустя. С удивлением, как бы неожиданно для самого народа, они открываются ходом позднейшего исторического изучения. Первой открылась взорам мыслящего человечества и осозналась нашим народом русская литература... - констатирует В. И. Вернадский. - Но великая новая русская литература вскрылась в своем значении лишь на памяти живущих людей (то есть на памяти еще живых в двадцатых годах XX века поколений. - В. К.). Пушкин выявился тем, чем он был, через несколько поколений после своего рождения. Еще в 60-х один из крупнейших знатоков истории русской литературы, академик П. П. Пекарский... ставил вопрос, имеет ли русская литература вообще какое-нибудь мировое значение, или ее история не может изучаться в одинаковом масштабе с историей великих мировых литератур и имеет местный интерес, интерес исторически второстепенный. Он решал его именно в этом смысле. Это было после Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Гоголя, в расцвет творческого выявления Толстого, Достоевского, Тургенева. Сейчас взгляд Пекарского, точно выражавшего народное самосознание того времени, кажется анахронизмом. В мире - не у нас - властителем дум молодых поколений царит Достоевский; глубоко вошел в общечеловеческое миропонимание Толстой. Но мировое значение русской литературы не было осознано ее народом... Когда дэ Вогюэ (автор восхищенной книги "Русский роман", изданной в Париже в 1886 году. - В. К.) обратил внимание Запада, в частности сперва французского, на мировое значение русской литературы, когда началось ее вхождение в общее сознание, - именно этот факт открыл глаза и тому народу, созданием которого она является. Он понял, что он создал. Еще более ярко это самое свойство, - продолжает Вернадский, - проявляется в том еще не законченном движении, которое идет сейчас в нашем народном самосознании - в понимании нашего творчества в живописи и в зодчестве... В этом проникновении в художественную старину выявилась перед нами совершенно почти забытая, во всяком случае совершенно не осознанная полоса огромного народного художественного творчества. В русской иконописи и в связанном с ней искусстве открылось явление, длившееся столетия (от XII до XVII века), - расцвет великого художественного творчества, стоящий наряду с эпохами искусства, мировое значение которых всеми признано. Перед нашими удивленными взорами открывается великое творчество того же порядка, как и русская литература, совершенно забытое, восстанавливаемое и оживляющееся, как в эпоху Возрождения из земли возвращалось в своих остатках античное зодчество и скульптура" (цит. соч., с. 313-314).
   Нет пророка в своём отечестве:
   в 1839 году Иван Киреевский, размышляя о духовных ценностях русского Православия, утверждал: "Желать теперь остается нам только одного: чтобы какой-нибудь француз понял оригинальность учения христианского, как оно заключается в нашей Церкви, и написал об этом статью в журнале; чтобы немец, поверивши ему, изучил нашу Церковь поглубже и стал бы доказывать на лекциях, что в ней совсем неожиданно открывается именно то, чего теперь требует просвещение Европы. Тогда, без сомнения, мы поверили бы французу и немцу и сами узнали бы то, что имеем".

   В 1846 году Чаадаев, стремясь обратить внимание русских читателей на весьма ценное в его глазах сочинение Хомякова, сам переводит его на французский язык и отправляет перевод своему парижскому знакомцу графу де Сиркуру: "...берусь за перо, чтобы просить вас пристроить в печати статью нашего друга Хомякова... наилучший способ заставить нашу публику ценить произведения отечественной литературы - это делать их достоянием широких кругов европейского общества. Как ни склонны мы уже теперь доверять нашему собственному суждению, все-таки среди нас еще преобладает старая привычка руководствоваться мнением вашей публики" (стоит отметить, что и в наше время, например, широкое признание трудов М. М. Бахтина в России совершилось лишь после высшей оценки их на Западе)

   Это положение вещей кажется странным, и кажется присущим русскому народу  в силу его "естественной природы". Но вся его естественная природа заключается в его бытии в условиях самодержавия: у нас не выработана способность к мышлению, которое выработано у западной публики: мы не смеем думать, потому что думать при самодержавии всё равно, что писать против ветра: все ваши мысли принесут вам один лишь вред. Товарищ Сталин очень следил за тем, чтобы строжайшим образом выполнялось правило: не сметь своё суждение иметь. Это - свойство иерархической системы, ибо иначе она не может существовать. Иван Грозный писал: и личные качества не помогут, если нет правильного строения, если власти и управления не будут расположены в надлежащем порядке. «Как дерево не может цвести, если корни засыхают, так и это: аще не прежде строения благая в царствии будут».

   Итак, в размышлениях Вернадского выявлены две характернейшие черты (можно бы и сказать: два характернейших "греха"), присущие освоению русских литературных, художественных, научных и вообще культурных ценностей: очевидное и нередко разительное "запаздывание" в их понимании и оценке и, во-вторых, более или менее решительное отделение, отрыв этих ценностей от цельного исторического бытия России

   
Русское самодержавие привело к развитию у людей рефлекса "стыдно сказать, но не стыдно сделать" Творчество русского народа оказалось вытеснено именно потому, что оно находилось под запретом социальной системы. Характерным свойством иерархической системы является принцип её выживания, который сводится к тому, что всякая высшая ступень иерархической системы требует от низших её уровней подчинения своих мыслей мыслям высшей ступени. Поэтому мышление низших ступеней в иерархической системе развивается тогда и в той мере, в какой это требуется высшими ступенями системы, либо же оно развивается в вытесненной, снятой форме, относительно которой "стыдно сказать, но не стыдно сделать".

   Требование иерархической системы к творениям культуры потребительское: культура должна служить. Кому? Народу?- Нет, ни в коем случае. Культура должна служить иерархической системе, её интересам. Культура должна формировать взгляды народа, служащие сегодняшним сиюминутным интересам иерархической системы. Отсюда мы получаем идею прогресса: всё, что происходило до, было плохо, тогда как то, что есть сегодня - это высший уровень прогресса. И вот читатель попадает в положение Льва Толстого:
   "Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать... Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.
   Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство?
   Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли?.. Кто и как кормил хлебом весь этот народ?.. Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции или Польше?..
   История хочет описать жизнь народа - миллионов людей. Но тот, кто... понял период жизни не только народа, но человека... тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни... нужна любовь. Любви нет и не нужно, говорят. Напротив, нужно доказывать прогресс, что прежде все было хуже..."

   Об объективности:
   Толстой говорит, что для познания истории нужна "любовь". Это звучит вроде бы совсем "ненаучно". Но если под этим понимать приятие тех или иных периодов и явлений русской истории такими, каковы они есть, толстовское слово вполне уместно. Известно превосходное пушкинское требование: "Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным", - то есть принимать его творение в его реальном своеобразии. Это, в сущности, применимо и к исторической эпохе, тем более что Пушкин не раз сближал драму (где "автора" как бы и нет, а есть только поступки и высказывания героев) с "драмой" самой истории и, естественно, с воссозданием этой "драмы" в сочинении историка. Он писал о "падении Новгорода" в противоборстве с Москвой в XVI веке: "Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, должен был изобразить... отпор погибающей вольности, как глубоко продуманный удар, утвердивший Россию на ее огромном основании. Он не должен был хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другою. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать и обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине" (выделено мною. - В. К.).
   В этом рассуждении Пушкина вполне уместно будет заменить "драматического поэта" историком. И та "любовь", о которой как о необходимом качестве историка писал Толстой, - это любовь, или, скажем более нейтрально, приятие не Москвы и не Новгорода (тут-то как раз требуется "беспристрастие" в отношении борющихся и имеющих каждая свою правоту сил), а приятие самой великой драмы (или даже трагедии) Истории.
   Пушкин и как художник, и как историк обладал этой чертой в высшей степени. В "Борисе Годунове" беспристрастно воссозданы и Борис, и Григорий Отрепьев, и все остальные; столь же беспристрастен Пушкин (о чем уже сказано) и в художественном, и в собственно историографическом воссоздании Петра и его непримиримых врагов.
   О несравненном, в сущности уникальном, даре и умении Пушкина точно говорит посвятивший свою жизнь познанию его наследия В. С. Непомнящий, исходящий, по его определению, из "фундаментального, основополагающего качества мироощущения Пушкина, а именно: для него бытие есть безусловное единство и абсолютная целостность, в которой нет ничего "отдельного", "лишнего" и самозаконного - такого, что нужно было бы для "улучшения" бытия отрезать и выбросить... Смерти и убийства, измены, предательства, виселицы и яд, трагические разлуки любящих, бушевание разрушительных природных и душевных стихий, крушение судеб, холодность и эгоизм, смертоносное могущество мелочных предрассудков и низменных устремлений - все это буквально наводняет и переполняет мир Пушкина... Почему, невзирая на весь трагизм этого мира, мы обращаемся к Пушкину вовсе не как к "трагическому гению", а как гению света, рыцарю Жизни?..."
   Суть в том, подводит итог В. С. Непомнящий, что Пушкин "именно "во всей истине" ... "воскрешает" изображаемые события.
   Во всей истине...
   Если у большинства из нас роль точки отсчета играет какая-то часть истины, понятная нам и устраивающая нас, то у Пушкина такой точкой отсчета является "вся истина", вся правда, целиком, никому из людей, в том числе и автору, персонально не принадлежащая и не могущая принадлежать. Эта "вся истина" и есть солнце пушкинского мира, и вот почему, будучи полным сумрака и зла, он так светел и солнечен. Ведь правда, полная правда дает ясность, то есть верное представление о реальном порядке и реальной связи вещей... Без такого представления... невозможна полная жизнь, в которой человеческий дух только и может находить радость. Мир Пушкина светел потому, что это не хаос, из которого можно извлечь любые комбинации элементов, вызывающие ужас или ненависть, тоску или отрицание ценностей, ощущение бессмыслицы и безнадежности, желание "все утопить" ("Сцена из Фауста") или все перекроить по-своему... (а именно так и подается история России в массе сочинений! - В. К.), мир Пушкина - это в своем изначальном существе космос... в котором все неслучайно, все неспроста, все осмыслено и по сути своей прекрасно..."


   О различии западной психологии и психологии масс, живущих при самодержавии.
   Кожинов замечает, что во время правления Ивана Грозного было казнено 3-4 тыс. человек, и в это же время за западе время правители казнили людей  на два порядка больше. Чего стоит одна Варфоломеевская ночь. И, однако, на западе правителей не считали жестокими, а в России как только Ивана Грозного ни называли.
   И.В Киреевский пишет о различии западного и русского человека:
   "Западный, говоря вообще, почти всегда доволен своим нравственным состоянием, почти каждый из европейцев всегда готов, с гордостию ударяя себя по сердцу, говорить себе и другим, что совесть его вполне спокойна, что он совершенно чист перед Богом и людьми... Русский человек, напротив того, всегда живо чувствует свои недостатки... даже в самые страстные минуты увлечения всегда готов осознать его нравственную незаконность".
   Достоевский:
   "...Пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере (и не в идеале только, а в самой заправской действительности) никогда не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду!"
   И снова это различие Кожиновым рассматривается в качестве естественного свойства русского человека, а между тем это - результат существования русского человека в системе самодержавия, ибо именно эта система задаёт человеку с раннего детства критерии его поведения, жесткие критерии того, что можно делать и чего нельзя думать и делать, и так называемый самокритицизм русских связан именно с тем, что им приходится постоянно обнаруживать в себе рассогласование между чувствами и мыслями своей человеческой природы и требованиями к их чувствам и мыслями, которые предъявляет к ним иерархическая система. Русский человек как бы постоянно на виду, как бы постоянно за ним незримо наблюдает "око государево", он как бы постоянно находится на суде, и, т.о., вся его кровь пропитана страхом перед наказанием в связи с возможным несоответствием. Люди сталинской эпохи прекрасно знают, что представляет собой этот пожизненно сопровождающий их страх. Так что двигателем так называемого самокритицизма русского, признание истины как того, что присуще не ему, а задается ему извне, является страх в его крови многих поколений его предков и окружающей его реальности иерархической системы.
   Но что больше всего возмущает в наших так называемых прогрессистах, так это то, что начинают они во здравие, но заканчивают опять-таки оправданием и умилением перед той гадостью, в которую оказывается втоптан человек. Именно это умиление перед совестливостью и  самокритицизмом мы наблюдаем у Кожинова:
   С этой русской "чертой" жестко столкнулись в XX веке большевики: в 1908 году Ленин, исходя из впечатлений только что закончившейся первой русской революции, писал о Толстом: "С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, - с другой стороны, "толстовец", т. е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: "я скверный, я гадкий..."
   Как ни странно, автор этих памфлетных строк не вдумался в тот факт, что обе "стороны" на самом деле едины и неразрывны: бескомпромиссный протест против лжи и фальши в обществе, и в равной мере в самом себе. И напрасно здесь сказано "русский интеллигент"; на следующей же странице Ленин сам себя опроверг:
   "В нашей революции... совсем небольшая часть поднималась с оружием в руках на истребление своих врагов. Большая часть крестьянства плакала и молилась... совсем в духе Льва Толстого". И даже более того: "Не раз власть переходила в войсках в руки солдатской массы, - но... через пару дней, иногда через несколько часов, убив какого-нибудь ненавистного начальника, они освобождали из-под ареста остальных, вступали в переговоры с властью и затем становились под расстрел, ложились под розги... - совсем в духе Льва Николаевича Толстого!"

    А теперь взгляните на барское умиление господина Кожинова:
   Здесь совершенно правильно выявлено единство общего народного представления о добре и зле, равно присущего графу и великому писателю Толстому, и каждому, любому крестьянину, - в том числе и облаченному в солдатскую форму. Против этого сформировавшегося в течение веков русского нравственного склада и боролись всеми силами большевики...
   Нужны, нужны господину Кожинову рабы, нужно, чтобы человек чувствовал себя виноватым и шел добровольно, с полным сознанием своей вины, на расстрел, после того, как в чувствах дал в рожу притеснителю. Ведь он виноват, и грех на нём, так он видит себя в своих отношениях с притеснителем: ведь он нарушил закон притеснителя. Для господ Кожиновых нет ничего слаще рабского, вечно виноватого неизвестно перед чем и кем человека.

   Стоит привести в связи с этим еще один выразительный "пример". В 1847 году Александр Герцен эмигрировал из России, поскольку считал свою родину средоточием зла, своего рода "апогей" которого он видел в казни пяти участников восстания 14 декабря. Он не мог не знать, что с 1775 (подавление пугачевского бунта и казнь шести его главарей) и до 1847-го - то есть почти за 75 лет, - казнь декабристов была единственной казнью в России. И все же он отказывался жить в стране, где возможна такая неслыханная жестокость.
   Однако не прошло и полутора лет после отъезда Герцена в благословенную Европу, и непосредственно на его глазах были в течение всего трех дней расстреляны одиннадцать тысяч участников парижского июньского восстания 1848 года. Поначалу бедный Герцен почти обезумел от ужаса и написал своим друзьям в Москву совершенно "недопустимые" слова: "Дай Бог, чтобы русские взяли Париж, пора окончить эту тупую Европу..!" Сообразив, что его оголтелые западнические друзья будут крайне возмущены таким пожеланием, он бросил им обвинение: "Вам хочется Францию и Европу в противоположность России так, как христианам хотелось рая - в противоположность земле...
   Я стыжусь и краснею за Францию...
   Что всего страшнее, что ни один из французов не оскорблен тем, что делается..."
   Это последнее наиболее важно: Герцен "стыдится", а французы - нисколько. Но Герцен все же остается русским: отдышавшись после шока 1848 года, он через восемь лет начал издавать в Лондоне альманах "Полярная звезда", на обложку которого поместил силуэты пяти мучеников-декабристов - как неумолимый укор России. И Европа "согласилась" с Герценом: в массе изданных там сочинений казнь декабристов квалифицируется как выражение беспрецедентной жестокости, присущей именно России...

   Что такое всё это герценовское "стыжусь". Это "стыжусь" принадлежит рабу. Это стыжусь есть возражение раба своему господину. Человек либо охотник, либо жертва. Жертва стыдится за действия охотника, и именно потому, что она противопоставлена охотнику. Жертва требует от охотника либерализма, она требует, чтобы охотник поедал её культурно, с ножом и вилкой в руках, а не разрывал грубо её на части и не чавкал при этом, как свинья. Жертва требует культуры её потребления. То есть это вот такие существа, созданные природой и требующие своих прав. Налицо полярность двух противоположных сторон. Большевики не согласились выступать в роли жертвы. А господам Кожиновым роль жертвы пристала. Это как бы их природа. Вся их философия - это философия жертвы, защищающей возможность быть жертвой. Это люди, которые бесконечно вращаются в своём жертвенном круге и умиляются собой. И это - объективный факт. Это - такая порода людей. Это - нужная порода людей. Ведь если бы не было бы людей-жертв, то не было бы и охотников. Т.о. существование человека типа жертвы есть то поле, которое с необходимостью производит  охотников на себя. А ведь в природе всё устроено так, что есть охотники и есть жертвы, и третьего не дано.

   05.06.09 г.